Книга Часов Ольги Седаковой и религиозная лирика: читая «Пятые стансы»

Эндрю Кан

Эндрю Кан — профессор русской литературы Оксфордского университета, Великобритания. Автор книг о Пушкине и Карамзине. Сфера научных интересов: литература русского Просвещения в европейском контексте, поэзия Пушкина, русская поэзия 20 века. Переводил на английский Карамзина и Мандельштама, а также письма Екатерины II. Работает над книгой о Мандельштаме и (в соавторстве) над новой «Историей русской литературы» для Oxford University Press.
* фрагмент статьи из сборника

ОЛЬГА СЕДАКОВА: СТИХИ, СМЫСЛЫ, ПРОЧТЕНИЯ

Голос поэзии, голос человека, находящегося в правильных отношениях с чистотой, глубиной и тайной, — голос удивительной, необъяснимой уверенности1.
Голос поэзии, голос человека, находящегося в правильных отношениях с чистотой, глубиной и тайной, — голос удивительной, необъяснимой уверенности1.
1 Седакова О. «В целомудренной бездне стиха». О смысле поэтическом и смысле доктринальном // Седакова О. Четыре тома. Т. 3. С. 139. Далее это издание цитируется с указанием в скобках номера тома и страниц.
Пятые стансы
De arte poetica
1

Большая вещь — сама себе приют.
Глубокий скит или широкий пруд,
таинственная рыба в глубине
и праведник, о невечернем дне
читающий урочные Часы.
Она сама — сосуд своей красы.
2

Как в раковине ходит океан —
сердечный клапан времени, капкан
на мягких лапах, чудище в мешке,
сокровище в снотворном порошке, —
так в разум мой, в его скрипучий дом
она идет с волшебным фонарем...
2

Как в раковине ходит океан —
сердечный клапан времени, капкан
на мягких лапах, чудище в мешке,
сокровище в снотворном порошке, —
так в разум мой, в его скрипучий дом
она идет с волшебным фонарем...
3

Не правда ли, минувшая строфа
как будто перегружена? Лафа
тому, кто наяву бывал влеком
всех образов сребристым косяком,
несущим нас на острых плавниках
туда, где мы и всё, что с нами, — прах.
3

Не правда ли, минувшая строфа
как будто перегружена? Лафа
тому, кто наяву бывал влеком
всех образов сребристым косяком,
несущим нас на острых плавниках
туда, где мы и всё, что с нами, — прах.
4

Я только в скобках замечаю: свет —
достаточно таинственный предмет,
чтоб говорить Бог ведает о чем,
чтоб речь, как пыль, пронзенная лучом,
крутилась мелко, путано, едва...
Но значила — прозрачность вещества.
4

Я только в скобках замечаю: свет —
достаточно таинственный предмет,
чтоб говорить Бог ведает о чем,
чтоб речь, как пыль, пронзенная лучом,
крутилась мелко, путано, едва...
Но значила — прозрачность вещества.
5

Большая вещь — сама себе приют.
Там скачут звери и птенцы клюют
свой музыкальный корм. Но по пятам
за днем приходит ночь. И тот, кто там,
откладывает труд: он видит рост
магнитящих и слезотворных звезд.
5

Большая вещь — сама себе приют.
Там скачут звери и птенцы клюют
свой музыкальный корм. Но по пятам
за днем приходит ночь. И тот, кто там,
откладывает труд: он видит рост
магнитящих и слезотворных звезд.
6

Но странно: как состарились глаза!
Им видно то, чего глядеть нельзя,
и прочее не видно. Так из рук,
бывает, чашка выпадет. Мой друг,
что мы как жизнь хранили, пропадет —
и незнакомое звездой взойдет...
6

Но странно: как состарились глаза!
Им видно то, чего глядеть нельзя,
и прочее не видно. Так из рук,
бывает, чашка выпадет. Мой друг,
что мы как жизнь хранили, пропадет —
и незнакомое звездой взойдет...
7

Поэзия, мне кажется, для всех
тебя растят, как в Сербии орех
у монастырских стен, где ковш и мед,
колодец и небесный ледоход, —
и хоть на миг, а видит мирянин
свой ветхий век, как шорох вешних льдин...
7

Поэзия, мне кажется, для всех
тебя растят, как в Сербии орех
у монастырских стен, где ковш и мед,
колодец и небесный ледоход, —
и хоть на миг, а видит мирянин
свой ветхий век, как шорох вешних льдин...
8

— О, это всё: и что я пропадал,
и что мой разум ныл и голодал,
как мышь в холодном погребе, болел,
что никого никто не пожалел —
всё двинулось, от счастья очумев,
как «всё пройдет», Горациев припев...
8

— О, это всё: и что я пропадал,
и что мой разум ныл и голодал,
как мышь в холодном погребе, болел,
что никого никто не пожалел —
всё двинулось, от счастья очумев,
как «всё пройдет», Горациев припев...
9

Минуту, жизнь, зачем тебе спешить?
Еще успеешь ты мне рот зашить
железной ниткой. Смилуйся, позволь
раз или два испробовать пароль:
«Большая вещь — сама себе приют».
Она споет, когда нас отпоют, —
9

Минуту, жизнь, зачем тебе спешить?
Еще успеешь ты мне рот зашить
железной ниткой. Смилуйся, позволь
раз или два испробовать пароль:
«Большая вещь — сама себе приют».
Она споет, когда нас отпоют, —
10

и, говорят, прекрасней. Но теперь
полуденной красы ночная дверь
раскрыта настежь; глубоко в горах
огонь созвездий, ангел и монах,
при собственной свече из глубины
вычитывает образы вины...
10

и, говорят, прекрасней. Но теперь
полуденной красы ночная дверь
раскрыта настежь; глубоко в горах
огонь созвездий, ангел и монах,
при собственной свече из глубины
вычитывает образы вины...
11

Большая вещь — утрата из утрат.
Скажу ли? взгляд в медиоланский сад:
приструнен слух; на опытных струнах
играет страх; одушевленный прах,
как бабочка, глядит свою свечу:
— Я не хочу быть тем, что я хочу!
11

Большая вещь — утрата из утрат.
Скажу ли? взгляд в медиоланский сад:
приструнен слух; на опытных струнах
играет страх; одушевленный прах,
как бабочка, глядит свою свечу:
— Я не хочу быть тем, что я хочу!
12

И будущее катится с трудом

в огромный дом, секретный водоем...
12

И будущее катится с трудом

в огромный дом, секретный водоем...
Поэзия Ольги Седаковой устремлена в широкое пространство духовных, литературных и эстетических смыслов и вопросов, а ее творческому инстинкту присуще связывать малое и великое, человеческое и метафизическое, личное и божественное. Ее личный и творческий поиск неизменно связан с поиском поэтического решения. В этом Седакова следует примеру значимых для нее католических поэтов Поля Клоделя и Шарля Пеги, которые «в совершенстве исполнили законы свободного искусства и при этом говорили об истинах веры», — как пишет она в программном эссе «"В целомудренной бездне стиха". О смысле поэтическом и смысле доктринальном» (2003). Несмотря на свойственное Седаковой возвышенное видение, в своем поэтическом искусстве она предпочитает невысказанность намека догматическому утверждению. Событие медленного раскрытия привлекает ее больше, чем романтическая поза гения-визионера.


В «Пятых стансах», как и во многих других произведениях Седаковой, логика и поэтика тропов (аналогии и метафоры) передают ее веру в то, что лирическая поэзия, благодаря своей формальной сложности, подразумевает больше, чем хотела бы изъяснить. К такому выводу приходит читатель литературных эссе и поэтических произведений Седаковой. Ее наблюдения о связи искусства и духовного опыта, столь ценимой ею в Пастернаке, Элиоте, Рильке и Павле Флоренском, в свою очередь, поддерживают ее собственную убежденность в том, что поэтическая техника как путь «эпифании красы» и чуткое использование поэтического слова могут стать воплощенным богослужением2. Это говорит о том, что у Седаковой акты определения и самоопределения совершаются скорее путем ассоциации, а не риторического заявления: чем ближе ее строки подводят нас к осязаемому, тем значительнее становится элемент тайны и тем дальше осязаемое отступает в сферу абстрактного. Но в литературной манере Седаковой есть и особое жизнеутверждение. Легкость ее письма и мягкость голоса кажутся тем более примечательными, потому что открывают в ее стихах взаимную связь молитвы и поэзии, знаменуя этой ассоциацией более общее родство искусства и религии. Меньшего и нельзя ожидать от автора, глубоко погруженного в средневековую религиозно-поэтическую традицию и ясно сознающего исторические связи поэзии, откровения и веры3. Поэзия Седаковой обнаруживает уравновешенную готовность к бессознательной силе песни и ритма. Ее язык расцветает расширяющейся образностью и радостной парадоксальностью, располагая образы-загадки внутри более пространных описаний. Проникнутые силовыми линиями религиозности, но не обремененные догмой, стихи Седаковой способны сочетать захватывающую открытость обращения к читателю и сдержанный конфессионализм. Результатом может быть нераздельность стилистического изящества и благодати в религиозном смысле. Эти черты удивительным образом соединяются в «Пятых стансах».
1 Седакова О. «В целомудренной бездне стиха». О смысле поэтическом и смысле доктринальном // Седакова О. Четыре тома. Т. 3. С. 139. Далее это издание цитируется с указанием в скобках номера тома и страниц.

2 Там же. С. 131.

3 О западной религиозно-поэтической традиции см.: Newman B. Gods and the Goddesses: Visions, Poetry and Belief in the Middle Ages. Philadelphia: University of Pennsylvania, 1995.
Поэзия Ольги Седаковой устремлена в широкое пространство духовных, литературных и эстетических смыслов и вопросов, а ее творческому инстинкту присуще связывать малое и великое, человеческое и метафизическое, личное и божественное. Ее личный и творческий поиск неизменно связан с поиском поэтического решения. В этом Седакова следует примеру значимых для нее католических поэтов Поля Клоделя и Шарля Пеги, которые «в совершенстве исполнили законы свободного искусства и при этом говорили об истинах веры», — как пишет она в программном эссе «"В целомудренной бездне стиха". О смысле поэтическом и смысле доктринальном» (2003). Несмотря на свойственное Седаковой возвышенное видение, в своем поэтическом искусстве она предпочитает невысказанность намека догматическому утверждению. Событие медленного раскрытия привлекает ее больше, чем романтическая поза гения-визионера.


В «Пятых стансах», как и во многих других произведениях Седаковой, логика и поэтика тропов (аналогии и метафоры) передают ее веру в то, что лирическая поэзия, благодаря своей формальной сложности, подразумевает больше, чем хотела бы изъяснить. К такому выводу приходит читатель литературных эссе и поэтических произведений Седаковой. Ее наблюдения о связи искусства и духовного опыта, столь ценимой ею в Пастернаке, Элиоте, Рильке и Павле Флоренском, в свою очередь, поддерживают ее собственную убежденность в том, что поэтическая техника как путь «эпифании красы» и чуткое использование поэтического слова могут стать воплощенным богослужением2. Это говорит о том, что у Седаковой акты определения и самоопределения совершаются скорее путем ассоциации, а не риторического заявления: чем ближе ее строки подводят нас к осязаемому, тем значительнее становится элемент тайны и тем дальше осязаемое отступает в сферу абстрактного. Но в литературной манере Седаковой есть и особое жизнеутверждение. Легкость ее письма и мягкость голоса кажутся тем более примечательными, потому что открывают в ее стихах взаимную связь молитвы и поэзии, знаменуя этой ассоциацией более общее родство искусства и религии. Меньшего и нельзя ожидать от автора, глубоко погруженного в средневековую религиозно-поэтическую традицию и ясно сознающего исторические связи поэзии, откровения и веры3. Поэзия Седаковой обнаруживает уравновешенную готовность к бессознательной силе песни и ритма. Ее язык расцветает расширяющейся образностью и радостной парадоксальностью, располагая образы-загадки внутри более пространных описаний. Проникнутые силовыми линиями религиозности, но не обремененные догмой, стихи Седаковой способны сочетать захватывающую открытость обращения к читателю и сдержанный конфессионализм. Результатом может быть нераздельность стилистического изящества и благодати в религиозном смысле. Эти черты удивительным образом соединяются в «Пятых стансах».

2 Там же. С. 131.
3 Озападной религиозно-поэтической традиции см.: Newman B. Gods and the Goddesses: Visions, Poetry and Belief in the Middle Ages. Philadelphia: University of Pennsylvania, 1995
Для начала мы должны рассмотреть два безотлагательных вопроса. В каком смысле эти стансы «пятые»? И какова эвристическая функция первой строки, которая отказывается назвать напрямую «большую вещь»? До этого стихотворения Седакова написала четыре формально связанные между собой вещи с общим заглавием «Стансы в манере Александра Попа» и подзаголовками «стансы». Однако она решила опубликовать «Пятые стансы» не как пятое в этой последовательности, а как первое в новом цикле «Ямбы» 4. Читатель, таким образом, оказывается перед необходимостью разобраться в логике названия «Пятые стансы», поскольку название это дает стихотворению более независимое положение. Привлекая внимание к номеру и форме, Седакова загадывает первую загадку — о функции и значении. Хитроумные загадки станут частью того механизма, с помощью которого этот текст вовлекает читателя в свое движение, побуждая воспринимать связи между строфами или образами как нечто само по себе заслуживающее внимательного взгляда. В такого рода деталях можно видеть элементы более высокого порядка, — экзистенциального (жизнь и смерть) или метафизического (Бог) — в котором происходят действия из текста: сочинение стихов, произнесение молитв, ведение праведной жизни, распутывание малых и великих взаимосвязей. Одно из решений загадки названия кроется в отсылках к времени, рассыпанных по всему стихотворению. Эти отсылки словно бы исходят из Книги Часов (Часослова), упомянутого в строке 5. Высвобожденное от глаголов (кроме подразумеваемой связки «есть») время впервые проникает в стихотворение через образ молитвослова и акт его чтения:
4 Заметки о структуре этого цикла см.: Медведева Н. «Тайные стихи» Ольги Седаковой. Ижевск: Удмуртский государственный университет, 2013. С. 151—169.
Для начала мы должны рассмотреть два безотлагательных вопроса. В каком смысле эти стансы «пятые»? И какова эвристическая функция первой строки, которая отказывается назвать напрямую «большую вещь»? До этого стихотворения Седакова написала четыре формально связанные между собой вещи с общим заглавием «Стансы в манере Александра Попа» и подзаголовками «стансы». Однако она решила опубликовать «Пятые стансы» не как пятое в этой последовательности, а как первое в новом цикле «Ямбы» 4. Читатель, таким образом, оказывается перед необходимостью разобраться в логике названия «Пятые стансы», поскольку название это дает стихотворению более независимое положение. Привлекая внимание к номеру и форме, Седакова загадывает первую загадку — о функции и значении. Хитроумные загадки станут частью того механизма, с помощью которого этот текст вовлекает читателя в свое движение, побуждая воспринимать связи между строфами или образами как нечто само по себе заслуживающее внимательного взгляда. В такого рода деталях можно видеть элементы более высокого порядка, — экзистенциального (жизнь и смерть) или метафизического (Бог) — в котором происходят действия из текста: сочинение стихов, произнесение молитв, ведение праведной жизни, распутывание малых и великих взаимосвязей. Одно из решений загадки названия кроется в отсылках к времени, рассыпанных по всему стихотворению. Эти отсылки словно бы исходят из Книги Часов (Часослова), упомянутого в строке 5. Высвобожденное от глаголов (кроме подразумеваемой связки «есть») время впервые проникает в стихотворение через образ молитвослова и акт его чтения:
4 Заметки о структуре этого цикла см.: Медведева Н. «Тайные стихи» Ольги Седаковой. Ижевск: Удмуртский государственный университет, 2013. С. 151—169.
1

Большая вещь — сама себе приют.
Глубокий скит или широкий пруд,
таинственная рыба в глубине
и праведник, о невечернем дне
читающий урочные Часы.
Она сама — сосуд своей красы.
2

Как в раковине ходит океан —
сердечный клапан времени, капкан
на мягких лапах, чудище в мешке,
сокровище в снотворном порошке, —
так в разум мой, в его скрипучий дом
она идет с волшебным фонарем...
2

Как в раковине ходит океан —
сердечный клапан времени, капкан
на мягких лапах, чудище в мешке,
сокровище в снотворном порошке, —
так в разум мой, в его скрипучий дом
она идет с волшебным фонарем...
О времени в разных местах стихотворения напоминают круг суток (5, 28), старение (31), мимолетное настоящее (49), будущее (67), срок эмпирической жизни (42—48) и жизнь вечная (4, 54). Часослов отводит отрезки времени в форме служебного расписания для молитв, совершаемых монахами, а также вмещает иное, вечное, неисторическое время, которое воплощено в Христе и представлено в христианской доктрине как бесконечное царство, illud tempus, в которое можно вступить через молитву и совершение литургии. Духовная красота, «краса», другое имя благодати, рифмуется с «Часами» в первой строфе не случайно: это элемент замысла. Зная исследовательскую страсть Седаковой к религиозной поэзии, мы можем ожидать: именно повторяющиеся соотнесения времени и красоты будут визуально продвигать стихотворение вперед, к финальному состоянию изумления. Это религиозное лирическое размышление создает дополнительный литургический час, на котором поэзия как вера и вера в поэзию фокусируют ум. Акт чтения стихотворения, подобно чтению бревиария (католического аналога часослова), ведет читателя, так же как и молящегося, через границу, разделяющую человеческое и христианское время 5.
5 Об изумлении как излюбленной форме узнавания у Седаковой см. проницательные заметки Сергея Аверинцева «Метафизическая поэзия как поэзия изумления» (Континент. 2004. № 120. С. 397—399). Наблюдения Аверинцева особенно важны, учитывая, что Седакова очень ценила его как ученого и как мыслителя. Об удивлении и визуальности см. Fisher Ph. Wonder, the Rainbow and the Aesthetics of Rare Experiences. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1998.
О времени в разных местах стихотворения напоминают круг суток (5, 28), старение (31), мимолетное настоящее (49), будущее (67), срок эмпирической жизни (42—48) и жизнь вечная (4, 54). Часослов отводит отрезки времени в форме служебного расписания для молитв, совершаемых монахами, а также вмещает иное, вечное, неисторическое время, которое воплощено в Христе и представлено в христианской доктрине как бесконечное царство, illud tempus, в которое можно вступить через молитву и совершение литургии. Духовная красота, «краса», другое имя благодати, рифмуется с «Часами» в первой строфе не случайно: это элемент замысла. Зная исследовательскую страсть Седаковой к религиозной поэзии, мы можем ожидать: именно повторяющиеся соотнесения времени и красоты будут визуально продвигать стихотворение вперед, к финальному состоянию изумления. Это религиозное лирическое размышление создает дополнительный литургический час, на котором поэзия как вера и вера в поэзию фокусируют ум. Акт чтения стихотворения, подобно чтению бревиария (католического аналога часослова), ведет читателя, так же как и молящегося, через границу, разделяющую человеческое и христианское время 5.
5 Об изумлении как излюбленной форме узнавания у Седаковой см. проницательные заметки Сергея Аверинцева «Метафизическая поэзия как поэзия изумления» (Континент. 2004. № 120. С. 397—399). Наблюдения Аверинцева особенно важны, учитывая, что Седакова очень ценила его как ученого и как мыслителя. Об удивлении и визуальности см. Fisher Ph. Wonder, the Rainbow and the Aesthetics of Rare Experiences. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1998.
Строка 4 отмечает время суток, когда это чтение происходит. Парадоксальность — неотъемлемая черта славянской гимнографии. Чтение, изображаемое в «Пятых стансах», совершается в таком месте, которое находится и в мире, и вне его, во временных рамках «невечернего дня». Эта идиома напоминает о литургической формуле «свет невечерний», говорящей о Христе, неугасимом свете. Образ органичный для Седаковой, если вспомнить, что ее духовные корни уходят глубоко в православную литургию, гимнографию и Псалтирь, богатые метафорами света. Так, «Солнцем правды» и «Востоком с высоты» именуется Христос-младенец в тропаре Рождеству Христову. Молитва православной вечерни «Свете тихий» именует так Сына Божия, дающего жизнь, и соединяет образ Бога любви и дарителя жизни с вечерним светом и неугасимый свет — с Христом. Это возвращает нас к названию. Разделение дня на уставные часы в католичестве и православии предусматривает одинаковый служебный круг. Из полного круга четыре службы названы числами (часами): Prima (первый час в православии), Tertia (третий час), Sexta (шестой час), Nona (девятый час). Поскольку стансы не стремятся соответствовать масштабу, торжественности и служебному строю Книги Часов, предположу, что само стихотворение представляет собой бревиарий, сочиненный для некоего умозрительного «пятого часа». Не входящий в уставные часы и свободный от урочных молитв, этот час дает место для стихотворения-молитвы, замышленного как момент молитвенного обращения и духовного искания. «Пятые стансы» охватывают и хронологию повседневной жизни, и то исключительное мгновение эпифании, когда монах общается с божественным6. Лирический герой получает возможность отыскать в этом мгновении нечто похожее на дантовскую «новую жизнь». Если читать стихотворение в этом контексте, то оно может предстать Книгой Часов из первой строфы. «Пятые стансы» явно держатся «урочных часов», указывая намеренно на обороты из Часослова как световые вехи на пути к озарению. Перенося эти обороты в свой контекст и создавая поэтический образ их прочтения, стихотворение настолько же стремится стать Книгой Часов, насколько и лирическим высказыванием.


Так, следуя за размышлением о религиозном созерцании, которое позволяет нам заглянуть в мир «праведника», погруженного в чтение сакральных текстов, мы задумываемся о поэзии как о религиозном акте. Текст «Пятых стансов» полон аллюзий к духовному содержанию. Сочиненные для «пятого часа», они являют собой его службу, предоставляя в ней искусству поэзии место, которое кажется вполне соответствующим, если быть верующим значит также быть религиозным в отношении стихов и религиозным в стихах. Подзаголовок «Пятых стансов» Deartepoetica подтверждает это, предполагая, что язык поэзии и язык веры одинаково устремлены в бесконечное и могут дополнять друг друга.


На пересечении экзистенциального и духовного измерений стихотворения находится прошивающее строфы понятие «большой вещи», одновременно определимой и неопределимой. Седакова много раз говорила о поэтическом слове как о субстанции. Следующее место в эссе «Поэзия за пределами стихотворства» предлагает в миниатюре ее теорию поэтического слова как самой себе принадлежащей вещи, и, хотя в других местах Седакова цитирует Хайдеггера и демонстрирует свободное владение его философским словарем, это определение в значительной степени ее собственное:


Поэзию, в которой было бы грубо различать natura naturata, овеществленную в готовых вещах, стихах, — и natura naturans, некий порождающий доязыковой источник: ведь в своих «вещах» поэзия и присутствует как такой источник, как «силовой луч», словами Пастернака, как «то, чего нет», наподобие Единорога у Рильке и что, даже являясь, «не имеет нужды быть». Поэты двадцатого века чувствовали эту открытую, открывающую субстанцию поэзии как никогда остро. В общем-то, все остальное — темы, чувства, сюжеты, все, что одевает или заземляет эту субстанцию, которой свойственно не столько быть, как являть и являться, — интересовало их куда меньше, чем поэтов иных веков, рассудительных и неторопливых, «прозаичных» (3: 123).


Вопрос о соотношении части и целого организует ряд прямых и косвенных сравнений в первых двух строфах. Если мы вспомним, что Книга Часов восходит к поэтике Псалтири и сама является малой частью целого, то использование аналогии покажется органичным7. Качества, определяющие «большую вещь» в «Пятых стансах», — это размеры, глубина, ширина, герметичность (недоступность как защита), а также нравственное качество праведности, связанное с идеей религиозного или духовного отшельничества8. Существительные, с которыми «большая вещь» может быть соотнесена изначально, включают «приют», «пруд», «рыбу», «сосуд», «раковину», «сердечный клапан» (и, соответственно, посредством синекдохи, сердце)9. Нет ничего такого, что не вмещало бы в себя что-нибудь еще: в луч света, как в ловушку, попадают пылинки (22), или, скажем, слово «капкан» удерживает гласную «а» — таков и человеческий разум. Мы можем даже усмотреть анаграмму слова «стих» в слове «скит».

6 О чтении, молитве и жизни по уставу см. классический труд: Leclercq J. The Love of Learning and the Desire for God. A Study of Monastic Culture / Trans. by C. Misrahi. NY: Fordham University Press, 1961.

7 О творческом освоении
Седаковой псалмов в диалоге с «Танцующим Давидом» Елены Шварц см.: Khotimsky M. Singing David, Dancing David: Olga Sedakova and Elena Shvarts Rewrite a Psalm // The Slavic and East European Journal. 2007. Vol. 51. No. 4. P. 737–752.

8
Связь искусства и нравственности сближает Седакову с Мандельштамом, постоянно и вдохновляюще присутствующим в ее творчестве, возможно больше в эссеистике, чем в поэзии. В этом отношении моменты космического видения в таких стихотворениях, как «Горная ода» или «Пятые стансы», ведущих свою генеалогию, как представляется, от «Грифельной оды», содержат скрытую ассоциацию с отвесом, мирской эмблемой, символизирующей в контексте «Грифельной оды» согласованность культуры и этики как внутренне пропорциональных систем. Восприятие религии у Седаковой до такой степени гуманистическое и эстетическое, что, несмотря на свою христианскую основу, оно кажется светским.

9 Седакова, кажется, разделяет проявившуюся у таких разных творцов, как Пикассо, Малевич и Хайдеггер, модернистскую тягу к искусству, которое обнаруживает содержание вещи, не прибегая к традиционному мимезису, искусству, которое предпочитает увеличивать детали, а не описывать целое. Об этом моменте и об анализе стремлений проникнуть внутрь вещи см.: Brown B. Thing Theory // Critical Inquiry. Vol. 28. No. 1 (autumn, 2001): Special Issue on «Things». P. 1–22.
Строка 4 отмечает время суток, когда это чтение происходит. Парадоксальность — неотъемлемая черта славянской гимнографии. Чтение, изображаемое в «Пятых стансах», совершается в таком месте, которое находится и в мире, и вне его, во временных рамках «невечернего дня». Эта идиома напоминает о литургической формуле «свет невечерний», говорящей о Христе, неугасимом свете. Образ органичный для Седаковой, если вспомнить, что ее духовные корни уходят глубоко в православную литургию, гимнографию и Псалтирь, богатые метафорами света. Так, «Солнцем правды» и «Востоком с высоты» именуется Христос-младенец в тропаре Рождеству Христову. Молитва православной вечерни «Свете тихий» именует так Сына Божия, дающего жизнь, и соединяет образ Бога любви и дарителя жизни с вечерним светом и неугасимый свет — с Христом. Это возвращает нас к названию. Разделение дня на уставные часы в католичестве и православии предусматривает одинаковый служебный круг. Из полного круга четыре службы названы числами (часами): Prima (первый час в православии), Tertia (третий час), Sexta (шестой час), Nona (девятый час). Поскольку стансы не стремятся соответствовать масштабу, торжественности и служебному строю Книги Часов, предположу, что само стихотворение представляет собой бревиарий, сочиненный для некоего умозрительного «пятого часа». Не входящий в уставные часы и свободный от урочных молитв, этот час дает место для стихотворения-молитвы, замышленного как момент молитвенного обращения и духовного искания. «Пятые стансы» охватывают и хронологию повседневной жизни, и то исключительное мгновение эпифании, когда монах общается с божественным 6. Лирический герой получает возможность отыскать в этом мгновении нечто похожее на дантовскую «новую жизнь». Если читать стихотворение в этом контексте, то оно может предстать Книгой Часов из первой строфы. «Пятые стансы» явно держатся «урочных часов», указывая намеренно на обороты из Часослова как световые вехи на пути к озарению. Перенося эти обороты в свой контекст и создавая поэтический образ их прочтения, стихотворение настолько же стремится стать Книгой Часов, насколько и лирическим высказыванием.


Так, следуя за размышлением о религиозном созерцании, которое позволяет нам заглянуть в мир «праведника», погруженного в чтение сакральных текстов, мы задумываемся о поэзии как о религиозном акте. Текст «Пятых стансов» полон аллюзий к духовному содержанию. Сочиненные для «пятого часа», они являют собой его службу, предоставляя в ней искусству поэзии место, которое кажется вполне соответствующим, если быть верующим значит также быть религиозным в отношении стихов и религиозным в стихах. Подзаголовок «Пятых стансов» Deartepoetica подтверждает это, предполагая, что язык поэзии и язык веры одинаково устремлены в бесконечное и могут дополнять друг друга.


На пересечении экзистенциального и духовного измерений стихотворения находится прошивающее строфы понятие «большой вещи», одновременно определимой и неопределимой. Седакова много раз говорила о поэтическом слове как о субстанции. Следующее место в эссе «Поэзия за пределами стихотворства» предлагает в миниатюре ее теорию поэтического слова как самой себе принадлежащей вещи, и, хотя в других местах Седакова цитирует Хайдеггера и демонстрирует свободное владение его философским словарем, это определение в значительной степени ее собственное:


Поэзию, в которой было бы грубо различать natura naturata, овеществленную в готовых вещах, стихах, — и natura naturans, некий порождающий доязыковой источник: ведь в своих «вещах» поэзия и присутствует как такой источник, как «силовой луч», словами Пастернака, как «то, чего нет», наподобие Единорога у Рильке и что, даже являясь, «не имеет нужды быть». Поэты двадцатого века чувствовали эту открытую, открывающую субстанцию поэзии как никогда остро. В общем-то, все остальное — темы, чувства, сюжеты, все, что одевает или заземляет эту субстанцию, которой свойственно не столько быть, как являть и являться, — интересовало их куда меньше, чем поэтов иных веков, рассудительных и неторопливых, «прозаичных» (3: 123).


Вопрос о соотношении части и целого организует ряд прямых и косвенных сравнений в первых двух строфах. Если мы вспомним, что Книга Часов восходит к поэтике Псалтири и сама является малой частью целого, то использование аналогии покажется органичным7. Качества, определяющие «большую вещь» в «Пятых стансах», — это размеры, глубина, ширина, герметичность (недоступность как защита), а также нравственное качество праведности, связанное с идеей религиозного или духовного отшельничества8. Существительные, с которыми «большая вещь» может быть соотнесена изначально, включают «приют», «пруд», «рыбу», «сосуд», «раковину», «сердечный клапан» (и, соответственно, посредством синекдохи, сердце)9. Нет ничего такого, что не вмещало бы в себя что-нибудь еще: в луч света, как в ловушку, попадают пылинки (22), или, скажем, слово «капкан» удерживает гласную «а» — таков и человеческий разум. Мы можем даже усмотреть анаграмму слова «стих» в слове «скит».

6 О чтении, молитве и жизни по уставу см. классический труд: Leclercq J. The Love of Learning and the Desire for God. A Study of Monastic Culture / Trans. by C. Misrahi. NY: Fordham University Press, 1961.
7 О творческом освоении Седаковой псалмов в диалоге с «Танцующим Давидом» Елены Шварц см.: Khotimsky M. Singing David, Dancing David: Olga Sedakova and Elena Shvarts Rewrite a Psalm // The Slavic and East European Journal. 2007. Vol. 51. No. 4. P. 737–752.
8 Связь искусства и нравственности сближает Седакову с Мандельштамом, постоянно и вдохновляюще присутствующим в ее творчестве, возможно больше в эссеистике, чем в поэзии. В этом отношении моменты космического видения в таких стихотворениях, как «Горная ода» или «Пятые стансы», ведущих свою генеалогию, как представляется, от «Грифельной оды», содержат скрытую ассоциацию с отвесом, мирской эмблемой, символизирующей в контексте «Грифельной оды» согласованность культуры и этики как внутренне пропорциональных систем. Восприятие религии у Седаковой до такой степени гуманистическое и эстетическое, что, несмотря на свою христианскую основу, оно кажется светским.
9 Седакова, кажется, разделяет проявившуюся у таких разных творцов, как Пикассо, Малевич и Хайдеггер, модернистскую тягу к искусству, которое обнаруживает содержание вещи, не прибегая к традиционному мимезису, искусству, которое предпочитает увеличивать детали, а не описывать целое. Об этом моменте и об анализе стремлений проникнуть внутрь вещи см.: Brown B. Thing Theory // Critical Inquiry. Vol. 28. No. 1 (autumn, 2001): Special Issue on «Things». P. 1–22.
Авторизованный перевод с английского Игоря Булатовского
Made on
Tilda